Неточные совпадения
«Вырастет, забудет, — подумал он, — а пока… не стоит
отнимать у тебя такую игрушку. Много ведь придется в будущем увидеть тебе не алых, а грязных и хищных парусов; издали нарядных и белых, вблизи — рваных и наглых. Проезжий
человек пошутил с моей девочкой. Что ж?! Добрая шутка! Ничего — шутка! Смотри, как сморило тебя, — полдня в лесу, в чаще. А насчет алых парусов думай, как я: будут тебе алые паруса».
Создав такую организацию, мы
отнимаем почву
у «ослов слева», как выразился Милюков, и получим широкую возможность произвести во всей стране отбор лучших
людей.
Странно было слышать, что
человек этот говорит о житейском и что он так просто говорит о
человеке,
у которого
отнял невесту. Вот он отошел к роялю, взял несколько аккордов.
Страшна и неверна была жизнь тогдашнего
человека; опасно было ему выйти за порог дома: его, того гляди, запорет зверь, зарежет разбойник,
отнимет у него все злой татарин, или пропадет
человек без вести, без всяких следов.
Он, во имя истины, развенчал
человека в один животный организм,
отнявши у него другую, не животную сторону. В чувствах видел только ряд кратковременных встреч и грубых наслаждений, обнажая их даже от всяких иллюзий, составляющих роскошь
человека, в которой отказано животному.
Один только отец Аввакум, наш добрый и почтенный архимандрит, относился ко всем этим ожиданиям, как почти и ко всему, невозмутимо-покойно и даже скептически. Как он сам лично не имел врагов, всеми любимый и сам всех любивший, то и не предполагал их нигде и ни в ком: ни на море, ни на суше, ни в
людях, ни в кораблях.
У него была вражда только к одной большой пушке, как совершенно ненужному в его глазах предмету, которая стояла в его каюте и
отнимала у него много простора и свету.
Но один потерпел при выходе какое-то повреждение, воротился и получил помощь от жителей: он был так тронут этим, что, на прощанье, съехал с
людьми на берег, поколотил и обобрал поселенцев.
У одного забрал всех кур, уток и тринадцатилетнюю дочь,
у другого
отнял свиней и жену,
у старика же Севри, сверх того, две тысячи долларов — и ушел. Но прибывший вслед за тем английский военный корабль дал об этом знать на Сандвичевы острова и в Сан-Франциско, и преступник был схвачен, с судном, где-то в Новой Зеландии.
— Закон! — повторил он презрительно, — он прежде ограбил всех, всю землю, всё богачество
у людей отнял, под себя подобрал, всех побил, какие против него шли, а потом закон написал, чтобы не грабили да не убивали. Он бы прежде этот закон написал.
— А Пуцилло-Маляхинский?.. Поверьте, что я не умру, пока не сломлю его. Я систематически доконаю его, я буду следить по его пятам, как тень… Когда эта компания распадется, тогда, пожалуй, я не отвечаю за себя: мне будет нечего больше делать, как только протянуть ноги. Я это замечал: больной
человек, измученный, кажется, места в нем живого нет, а все скрипит да еще работает за десятерых, воз везет. А как
отняли у него дело — и свалился, как сгнивший столб.
Частнообщественное, гуманистическое миросозерцание расслабляет
человека,
отнимает у него ту глубину, в которой он всегда связан со всем «историческим», сверхличным, всемирным, делает его отвлеченно-пустым
человеком.
— А что будешь делать с размежеваньем? — отвечал мне Мардарий Аполлоныч. —
У меня это размежевание вот где сидит. (Он указал на свой затылок.) И никакой пользы я от этого размежевания не предвижу. А что я конопляники
у них
отнял и сажалки, что ли, там
у них не выкопал, — уж про это, батюшка, я сам знаю. Я
человек простой, по-старому поступаю. По-моему: коли барин — так барин, а коли мужик — так мужик… Вот что.
Снимание шкуры с убитого животного
отняло у нас более часа. Когда мы тронулись в обратный путь, были уже глубокие сумерки. Мы шли долго и наконец увидели огни бивака. Скоро между деревьями можно было различить силуэты
людей. Они двигались и часто заслоняли собой огонь. На биваке собаки встретили нас дружным лаем. Стрелки окружили пантеру, рассматривали ее и вслух высказывали свои суждения. Разговоры затянулись до самой ночи.
Я пробовал было его утешить, но что были мои утешения для этого одинокого
человека,
у которого смерть
отняла семью, это единственное утешение в старости?
— Так эта записка служит причиною новой ссоры между нами? — сказал он, опять смеясь: если так, я
отниму ее
у вас и сожгу, ведь вы знаете, про таких
людей, как мы с вами, говорят, что для нас нет ничего святого. Ведь мы способны на всякие насилия и злодейства. Но что же, могу я продолжать?
Ведь это было бы с твоей стороны низким злодейством, ведь ты
отнял бы спокойствие жизни
у человека.
Эти разговоры могли бы в ком угодно из тонких знатоков человеческого сердца (такого, какого не бывает
у людей на самом деле)
отнять всякую надежду увидеть Катерину Васильевну и Бьюмонта повенчавшимися.
Кроме мужчин, есть на свете женщины, которые тоже
люди; кроме пощечины, есть другие вздоры, по — нашему с тобою и по правде вздоры, но которые тоже
отнимают спокойствие жизни
у людей.
— Помните, что
человек может рассуждать только тогда, когда ему совершенно не мешают, что он не горячится только тогда, когда его не раздражают; что он не дорожит своими фантазиями только тогда, когда их
у него не
отнимают, дают ему самому рассмотреть, хороши ли они.
Говоря это, он имеет вид
человека, который нес кусок в рот, и
у него по дороге
отняли его.
Все, что ни напрашивала нежная супруга
у добрых
людей, прятала как можно подалее от своего мужа и часто самоуправно
отнимала у него добычу, если он не успевал ее пропить в шинке.
Он и во гневе не терял разума, говорит дедушке: «Брось кистень, не махай на меня, я
человек смирный, а что я взял, то бог мне дал и
отнять никому нельзя, и больше мне ничего
у тебя не надо».
Вот с кровли тюрьмы падает
человек и убивается на месте; кто-то рассказывает, что
у него
отняли волов цезарские солдаты; кто-то говорит о старике, ослепленном пытальщиками.
Но ни одна из этих привычек не делала Вязмитинова смешным и не
отнимала у него права на звание молодого
человека с приятною наружностью.
— Я только того и желаю-с! — отвечал ему Вихров. — Потому что, как бы эти
люди там ни действовали, — умно ли, глупо ли, но они действовали (никто
у них не смеет
отнять этого!)… действовали храбро и своими головами спасли наши потроха, а потому, когда они возвратились к нам, еще пахнувшие порохом и с незасохшей кровью ран, в Москве прекрасно это поняли; там поклонялись им в ноги, а здесь, кажется, это не так!
— Да тебе-то какое дело, для чьей выгоды я буду стараться, блаженный ты
человек? Только бы сделать — вот что главное! Конечно, главное для сиротки, это и человеколюбие велит. Но ты, Ванюша, не осуждай меня безвозвратно, если я и об себе позабочусь. Я
человек бедный, а он бедных
людей не смей обижать. Он
у меня мое
отнимает, да еще и надул, подлец, вдобавок. Так я, по-твоему, такому мошеннику должен в зубы смотреть? Морген-фри!
Она держит
человека между двух стульев и
отнимает у него всякую возможность действовать в каком бы то ни было смысле.
Если б мне сказал это
человек легкомысленный — я не поверил бы. Но Софрон Матвеич не только
человек, вполне знакомый со всеми особенностями здешних обычаев и нравов, но и сам в некотором роде столп. Он консерватор, потому что
у него есть кубышка, и в то же время либерал, потому что ни под каким видом не хочет допустить, чтоб эту кубышку могли
у него
отнять. Каких еще столпов надо!
Когда его увели, она села на лавку и, закрыв глаза, тихо завыла. Опираясь спиной о стену, как, бывало, делал ее муж, туго связанная тоской и обидным сознанием своего бессилия, она, закинув голову, выла долго и однотонно, выливая в этих звуках боль раненого сердца. А перед нею неподвижным пятном стояло желтое лицо с редкими усами, и прищуренные глаза смотрели с удовольствием. В груди ее черным клубком свивалось ожесточение и злоба на
людей, которые
отнимают у матери сына за то, что сын ищет правду.
Ей, женщине и матери, которой тело сына всегда и все-таки дороже того, что зовется душой, — ей было страшно видеть, как эти потухшие глаза ползали по его лицу, ощупывали его грудь, плечи, руки, терлись о горячую кожу, точно искали возможности вспыхнуть, разгореться и согреть кровь в отвердевших жилах, в изношенных мускулах полумертвых
людей, теперь несколько оживленных уколами жадности и зависти к молодой жизни, которую они должны были осудить и
отнять у самих себя.
Видимо, что это был для моего героя один из тех жизненных щелчков, которые сразу рушат и ломают
у молодости дорогие надежды,
отнимают силу воли, силу к деятельности, веру в самого себя и делают потом
человека тряпкою, дрянью, который видит впереди только необходимость жить, а зачем и для чего, сам того не знает.
— Хорошо, смотрите — я вам верю, — начал он, — и первое мое слово будет: я купец, то есть
человек, который ни за какое дело не возьмется без явных барышей; кроме того,
отнимать у меня время, употребляя меня на что бы то ни было, все равно, что брать
у меня чистые деньги…
Ставрогин взглянул на него наконец и был поражен. Это был не тот взгляд, не тот голос, как всегда или как сейчас там в комнате; он видел почти другое лицо. Интонация голоса была не та: Верховенский молил, упрашивал. Это был еще не опомнившийся
человек,
у которого
отнимают или уже
отняли самую драгоценную вещь.
Прибежал в поле. Видит —
люди пашут, боронят, косят, сено гребут. Знает, что необходимо сих
людей в рудники заточить, а за что и каким манером — не понимает. Вытаращил глаза,
отнял у одного пахаря косулю и разбил вдребезги, но только что бросился к другому, чтоб борону
у него разнести, как все испугались, и в одну минуту поле опустело. Тогда он разметал только что сметанный стог сена и убежал.
Прибежал в поле. Видит —
люди пашут, боронят, косят, гребут. Знает, сколь необходимо сих
людей в рудники заточить, — а каким манером — не понимает. Вытаращил глаза,
отнял у одного пахаря косулю и разбил вдребезги, но только что бросился к другому пахарю, чтоб борону разнести, как все испугались, и в одну минуту поле опустело. Тогда он разметал только что сметанный стог сена и убежал.
— Так вот оно на мое и выходит. Коли
человек держит себя аккуратно: не срамословит, не суесловит, других не осуждает, коли он притом никого не огорчил, ни
у кого ничего не
отнял… ну, и насчет соблазнов этих вел себя осторожно — так и совесть
у того
человека завсегда покойна будет. И ничто к нему не пристанет, никакая грязь! А ежели кто из-за угла и осудит его, так, по моему мнению, такие осуждения даже в расчет принимать не следует. Плюнуть на них — и вся недолга!
— А ежели при этом еще так поступать, как другие… вот как соседушка мой, господин Анпетов, например, или другой соседушка, господин Утробин… так и до греха недалеко. Вон
у господина Утробина: никак, с шесть
человек этой пакости во дворе копается… А я этого не хочу. Я говорю так: коли Бог
у меня моего ангела-хранителя
отнял — стало быть, так его святой воле угодно, чтоб я вдовцом был. А ежели я, по милости Божьей, вдовец, то, стало быть, должен вдоветь честно и ложе свое нескверно содержать. Так ли, батя?
Не будь этих
людей, готовых по воле начальства истязать и убивать всякого, кого велят, не могло бы никогда прийти в голову помещику
отнять у мужиков лес, ими выращенный, и чиновникам считать законным получение своих жалований, собираемых с голодного народа за то, что они угнетают его, не говоря уже о том, чтобы казнить, или запирать, или изгонять
людей за то, что они опровергают ложь и проповедуют истину.
И потому как
человеку, пойманному среди бела дня в грабеже, никак нельзя уверять всех, что он замахнулся на грабимого им
человека не затем, чтобы
отнять у него его кошелек, и не угрожал зарезать его, так и нам, казалось бы, нельзя уже уверять себя и других, что солдаты и городовые с револьверами находятся около нас совсем не для того, чтобы оберегать нас, а для защиты от внешних врагов, для порядка, для украшения, развлечения и парадов, и что мы и не знали того, что
люди не любят умирать от голода, не имея права вырабатывать себе пропитание из земли, на которой они живут, не любят работать под землей, в воде, в пекле, по 10—14 часов в сутки и по ночам на разных фабриках и заводах для изготовления предметов наших удовольствий.
И похвально ли, достойно ли
человека отнимать у ближнего для своей прихоти то, что необходимо ему для удовлетворения его первых потребностей, как это делают большие землевладельцы; или заставлять его нести сверхсильный, губящий жизнь труд для увеличения своих богатств, как это делают заводчики, фабриканты; или пользоваться нуждою
людей для увеличения своих богатств, как это делают купцы?
— Но разве это может быть, чтобы в тебя заложено было с такой силой отвращение к страданиям
людей, к истязаниям, к убийству их, чтобы в тебя вложена была такая потребность любви к
людям и еще более сильная потребность любви от них, чтобы ты ясно видел, что только при признании равенства всех
людей, при служении их друг другу возможно осуществление наибольшего блага, доступного
людям, чтобы то же самое говорили тебе твое сердце, твой разум, исповедуемая тобой вера, чтобы это самое говорила наука и чтобы, несмотря на это, ты бы был по каким-то очень туманным, сложным рассуждениям принужден делать всё прямо противоположное этому; чтобы ты, будучи землевладельцем или капиталистом, должен был на угнетении народа строить всю свою жизнь, или чтобы, будучи императором или президентом, был принужден командовать войсками, т. е. быть начальником и руководителем убийц, или чтобы, будучи правительственным чиновником, был принужден насильно
отнимать у бедных
людей их кровные деньги для того, чтобы пользоваться ими и раздавать их богатым, или, будучи судьей, присяжным, был бы принужден приговаривать заблудших
людей к истязаниям и к смерти за то, что им не открыли истины, или — главное, на чем зиждется всё зло мира, — чтобы ты, всякий молодой мужчина, должен был идти в военные и, отрекаясь от своей воли и от всех человеческих чувств, обещаться по воле чуждых тебе
людей убивать всех тех, кого они тебе прикажут?
И
люди, находящиеся в том же положении, как и он, верят ему, восхваляют его и с ним вместе с важностью обсуждают вопросы о том, какими бы еще мерами улучшить положение того рабочего народа, на ограблении которого основана их жизнь, придумывая для этого всевозможные средства, но только не то одно, без которого невозможно никакое улучшение положения народа, и именно то, чтобы перестать
отнимать у этого народа необходимую ему для пропитания землю.
–…Я хочу любить, любить
человека, — кричал Фома, — а мне не дают
человека, запрещают любить,
отнимают у меня
человека!
Михельсон разбил их снова,
отнял у них пушки, положил на месте до трехсот
человек, рассеял остальных и спешил к Уйскому заводу, надеясь настигнуть самого Пугачева; но вскоре узнал, что самозванец находился уже на Белорецких заводах.
— Вы предпочитаете хроническое самоубийство, — возразил Крупов, начинавший уже сердиться, — понимаю, вам жизнь надоела от праздности, — ничего не делать, должно быть, очень скучно; вы, как все богатые
люди, не привыкли к труду. Дай вам судьба определенное занятие да
отними она
у вас Белое Поле, вы бы стали работать, положим, для себя, из хлеба, а польза-то вышла бы для других; так-то все на свете и делается.
Деньги, проклятые деньги! они
отнимают у нас даже родное небо, родное солнце, ласки любимых
людей, — одним словом, все хорошее и самое дорогое.
— Да, на Урале
люди вообще немного странные, — мягко поправил Головинский своего собеседника. — Взять хоть вот случай с вами, как
у вас
отняли прииск…
Ого! я невредим.
Каким страданиям земным
На жертву грудь моя ни предавалась,
А я всё жив… я счастия желал,
И в виде ангела мне бог его послал;
Мое преступное дыханье
В нем осквернило божество,
И вот оно, прекрасное созданье.
Смотрите — холодно, мертво.
Раз в жизни
человека мне чужого,
Рискуя честию, от гибели я спас,
А он — смеясь, шутя, не говоря ни слова,
Он
отнял у меня всё, всё — и через час.
— Не в своем уме… пропащий
человек. И что мне с ним делать, не знаю! Никого он не любит, никого не почитает, никого не боится… Знаете, над всеми смеется, говорит глупости, всякому в глаза тычет. Вы не можете поверить, раз приехал сюда Варламов, а Соломон такое ему сказал, что тот ударил кнутом и его и мене… А мене за что? Разве я виноват? Бог
отнял у него ум, значит, это божья воля, а я разве виноват?
Пятьдесят лет ходил он по земле, железная стопа его давила города и государства, как нога слона муравейники, красные реки крови текли от его путей во все стороны; он строил высокие башни из костей побежденных народов; он разрушал жизнь, споря в силе своей со Смертью, он мстил ей за то, что она взяла сына его Джигангира; страшный
человек — он хотел
отнять у нее все жертвы — да издохнет она с голода и тоски!
Старик Джиованни Туба еще в ранней молодости изменил земле ради моря — эта синяя гладь, то ласковая и тихая, точно взгляд девушки, то бурная, как сердце женщины, охваченное страстью, эта пустыня, поглощающая солнце, ненужное рыбам, ничего не родя от совокупления с живым золотом лучей, кроме красоты и ослепительного блеска, — коварное море, вечно поющее о чем-то, возбуждая необоримое желание плыть в его даль, — многих оно
отнимает у каменистой и немой земли, которая требует так много влаги
у небес, так жадно хочет плодотворного труда
людей и мало дает радости — мало!